1
Когда распрямлюсь, озирая работу мою,
 стараясь руками в земле не запачкать косынку, —
 блаженно-беспамятно, слепо-счастливо стою,
 как эти растения всюду стоят по суглинку.
 О, как же мы с ними роднимся, как близко живем…
 с резучими травами часто меняемся кровью.
 И там, где собой земляной замещаем объем,
 они непременно приникнут потом к изголовью.
 В свои именины ходила одна по грибы,
 и лес задарил меня так, что я тихо смеялась.
 Я вспомнила Толю. Он был как знаменье судьбы.
 Я с ним и сугубо приятельски не целовалась.
 Ох, вспомнился мне незабвенный дружок мой Толян,
 уткнувшийся в шпалу своей полудетской мордахой.
 В грязи — да не грязен. Был не уркаган, не буян…
 кого-то в сельпо отрядили за белой рубахой.
 Жердинский, Жердинский… Прости меня, подлую, за…
 за то, что над мертвым тобою мелю, как Емеля.
 От долгого рева бумагу не видят глаза.
 Я мажу их вытяжкой из уссурийского хмеля.
 А было, бывало! мы шли болотами в тайгу,
 да всё почему-то подчеркнуто ходко и рьяно,
 но он завернул к неизвестному в травах цветку
 и с ним познакомил меня, помню жест: “Валерьяна!”
 Все Толя. Моторки, саранки, кета, черемша,
 кедровые шишки… а такта при бездне уменья!..
 На галечной отмели жду у костра не дыша
 его, острогою лучащего ночью тайменя.
 И помню — в котельной. И помню — пожары тушил
 в тайге — вертолетом, в какой-то команде мобильной.
 Был мой одноклассник. На срочной во флоте служил.
 Лесной человек. А на улице жил Лесопильной.
 Пуст Дальний Восток. Фотографий его не брала.
 Не встретимся боле — ну разве что по воскресеньи…
 теперь понимаю, как сильно Дерсу Узала
 всей горестной нежностью помнил Владимир Арсеньев…
 Когда распрямлюсь, я не там буду, Толя, где ты,
 а там, где ухлопаны лучшие годы и силы.
 Увижу лесничества, храмы Можайска, лесные посты
 да братские в сильноподзолистых почвах могилы.
 Черничные тучи, картошку да жилистых коз,
 с неловкой поспешностью мне уступавших тропинки,
 и будто все тот же опять паучишка пронес,
 как беженец, грядами, марлевый узел на спинке.
 27 июля 1998.
2
Не восхити меня в половине дней моих.
Пс. 101.
Я думаю, что, разумеется, я не дождусь,
 когда небеса, как в сто первом псалме, обветшают, как риза,
 но запах точенных из дерева ялтинских бус
 душистей и смирны, и ладана, и кипариса.
 Чужая моя
 там с тяжелыми слитками роз,
 с дикарскою роскошью горных ручьев от Дарсана,
 с ее гиацинтовым — морем ли, роем стрекоз, —
 с мелькнувшей по камню нарядною вязью Корана…
 А здесь, где теперь на досуге и в отпуске печь,
 уже не представить глухую волчиную зиму,
 таинственно и обособленно жившую вещь
 любую! — мышами точиму, морозом палиму…
 По стеклам веранды антоновка ночью скребет
 и смотрит в лицо мое, но никогда не пугает,
 в отличье от полной луны… а ненастье найдет —
 ее под дождем каждый листик дрожит и мигает.
 В проволглые дни пахнет плотная шерсть одеял,
 как пахнет кошачья прижавшаяся головенка,
 а ватный матрац помнит дым дровяной, сеновал
 и будто б однажды
 опрудившегося ребенка,
 как помнит меня мой, с ногами фигурными, стол:
 шары на балясинах, выемки, кольца, манжеты, —
 еще с моей алгебры школьной за мною прибрел,
 в шарах его лаковых, в кольцах — зеркальные светы.
 Должно быть, и умер давно уж безвестный столяр,
 на Дальнем Востоке когда-то сработавший мебель,
 но я все твержу в его честь, как примерный школяр:
 “зензубель, шпунтубель, фуганок, рубанок, шерхебель”…
 Навек водружен мой этюдничек на шифоньер.
 Там в глиняной вазе — букет из коробочек мака
 пергаментный; палево-сиз он и крапчато-сер…
 А кошка нейдет сюда, спит на крыльце, как собака,
 боится: восхитят, ухватят, увеют в Москву…
 Не сделает шага к барометру и самовару.
 О, все, что угодно, узришь, но никак не тоску
 в очах, приникая к салатному, в крапе, муару.
 И я, мил дружочек, хочу обходиться без слов,
 не рвусь возвращать что ни есть
 и не рвусь возвращаться,
 и к пепельно-сизому фетру еловых стволов
 от детства привычно мне легкой душой прилепляться.
 Там, в каторжной жизни — бурлацкой ли, женской — бог весть! —
 есть звездного неба складные огромные карты,
 но я-то и Ветхий Завет не успею дочесть,
 не то что роскошную книжищу “Кавалергарды”…
 …Там нежная сизость колен, отходящих в тепле,
 громадное детство: тоска, гениальность, морока…
 …Здесь глаз отдыхает в зеленой лесной полумгле,
 на черно-лиловой земле, как войдешь с солнцепека.