Рыжий дым,
 закрывавший полнеба,
 вырастал на кирпичных стеблях.
 Пробираясь по-зимнему, боком,
 солнце падало в них, как в осоку,
 и тогда, развивая скорость,
 так что в диком восторге дети
 на кроватях хлопали в ладоши,
 как пустую бутылку,
 город
 наполнял завываньем истошным
 ветер…
 Он врывался
 с моря ли, с гор ли,
 клокотал в переулках, как в горле,
 кружился подстреленной птицей,
 оставляя на всех мостовых
 осенне-кровавые листья,
 глаза цвета бескорыстья
 и солнцеподобные лица
 растерянных постовых.
 И казалось: нет предела
 ноябрьскому напору,
 и хотелось жизнь переделать,
 чтобы ветру была под стать.
 Открывали двери настежь,
 отправлялись бродить по городу,
 торопились:
 боялись в счастье,
 боялись в жизнь опоздать.
 А утром тысячи тысяч
 мотыльковых снежинок
 влетали в оставленный город,
 падали под углом,
 облепляли стекла машинам,
 забирались прохожим за ворот,
 мешая им искру высечь
 и затянуться теплом…
Людям было очень холодно,
 людям было очень голодно,
 но люди хотели верить
 не в этот, так в новый год.
 На голую зимнюю площадь
 привезли фанерную рощу,
 далекий сказочный берег,
 спасающий от невзгод.
 К восьми,
 закончив работу,
 торопились забыть заботы
 и вместе с детьми добраться
 к сказочнику-коту,
 старались расслышать неслышимое,
 кричали смеющимся: «Тише!»,
 пока даже смеяться
 становилось невмоготу.
 В глазах потухали искры:
 все равно не выстоять,
 чуть отойдешь — и ветер
 тут же с ног собьет.
 Не глядя на лукоморье,
 уходили в свои каморки
 и долго пытались нагреть их
 песнями и тряпьем.
 А утром являлись новые,
 и снова,
 к цепи прикованный,
 ходил и ходил часами
 усталый сказочник-кот,
 старались расслышать неслышимое,
 кричали смеющимся: «Тише!»,
 потом сочиняли сами
 про новый, про лучший год.