Поезд шел в Симферополь, на летнюю практику, в Крым.
 В Запорожье кормили горячим борщом на перроне.
 Тут-то я и услышал про Берия и приоткрыл
 часть чуть-чуть приоткрывшихся истин ребятам в вагоне.
Самый старший из них, белорус (он мальцом партизанил в войну),
 закричал, даже драться полез, но ребята его оттащили.
 А когда подтвердилось известие, стало ему —
 нет, не стыдно, а трудно, он плакал в гнетущем бессилье.
Сногсшибательной новость была, вот и сшибла его
 с ног, он навзничь свалился, а был он могучий и рослый,
 был он старостой в группе, любили его, большинство,
 справедливым был, честным… за что же, за что же боролся?
Обливаясь слезами, лежал он, уткнувшись лицом
 в самый угол купе, и не знали мы, как подступиться.
 Лишь под утро уснул он. И спал до конца. А потом
 Симферополь нас обнял, удушливый, будто теплица.
 Было солнце и рыбки в бассейне, гигантский платан…
 Человек, прозревая, стоял и не видел: он думал.
 Он в войну в белорусских болотах и дебрях плутал,
 а потом — в той чудовищной лжи, что пойдет —
 но не сразу — на убыль.
Человек раздирал себе с кровью слепые доселе глаза,
 и не солнечный Крым — только красный в них был полусумрак,
 И не мог тут помочь никакой ему умник-разумник.
 Только сам. Свет от тьмы отделить.
 И добро отграничить от зла.