Я понимаю гнев и страстность укоризны,
 Когда, ленива и тупа,
 Заснувшей совестью на скорбный зов отчизны
 Не отзывается толпа.
Я понимаю смех, тот горький смех сквозь слезы,
 Тот иногда нещадный смех,
 Что в юморе стиха иль в желчной шутке прозы
 Клеймит порок, смущает грех.
Я понимаю вопль отчаянья и страха,
 Когда, под долгой властью тьмы,
 Черствеют все сердца и, словно гады праха,
 Все пресмыкаются умы.
Но есть душевный строй, который непонятен…
 Возник он в наши времена,
 И я не нахожу, меж современных пятен,
 Позорней этого пятна.
Чем объясняются восторги публициста,
 Лишь только весть услышит он,
 Что вновь на родине нечестно и нечисто,
 Что попирается закон?
Меж тем как наша мысль все никнет понемногу
 И погружается во тьму,—
 Он в умилении твердит: «И слава Богу!
 Ум русским людям ни к чему.
На воле собственной мы немощны и жалки;
 Нам сил почина не дано;
 А станем нехотя работать из-под палки —
 И дело ладится умно».
Встречал я нищего на людном перекрестке.
 Чтоб убедить, что он не лжив,
 И зная, что сердца людей счастливых жестки,
 Он плакал, язвы обнажив.
Но русский публицист ликует, выставляя
 Болезни родины своей…
 Что ж это? Тупость ли? Политика ли злая,
 Плод крепостнических затей?
Недаром, доблестью хвалясь пред нами всуе,
 Властям он лестию кадит
 И лжет, в пленительных чертах живописуя
 Былых времен порочный быт.